Культура

«И если когда-нибудь в этой стране воздвигнуть задумают памятник мне…»

24 июня

Исполнилось 125 лет со дня рождения Анны Ахматовой

«Мы все были под влиянием её огромной личности…»

«Мы – железные. Те, которые не железные, давно погибли», – сказала как-то Анна Андреевна Ахматова. 

На её жизнь пришлись все беды, все несчастья ХХ века, «века-волкодава», по выражению Осипа Мандельштама. И только первые 25 лет жизни Ахматовой были относительно безмятежны и счастливы. Детство: «Ходила босиком, бродила без шляпы… бросалась с лодки в открытое море…» Юность в Царском Селе и Петербурге. Переживание любовей, предчувствие смерти (две её сестры умерли от туберкулёза; «…и кто бы поверил, что я задумана так надолго», писала она в возрасте 60 лет), ожидание встречи, первое стихотворение, первая книга, первый успех – её узнавали на улице... В 1914 году юность, можно сказать, кончилась.

– Давайте отмечать не 125-летие со дня рождения Ахматовой, а столетие со дня её двадцатипятилетия, – неожиданно предложил Анатолий Найман на памятном вечере, который по традиции прошёл позавчера в Комарово.

«Чем для вас были встречи с Ахматовой?» – этот вопрос в преддверии юбилея поэта «Невское время» задало людям, которые свои юношеские встречи с Анной Андреевной бережно пронесли через всю свою жизнь.


Анатолий Найман,
поэт, писатель, соавтор Анны Ахматовой по переводам, исполнял обязанности её литературного секретаря

Любая попытка представить сейчас, как всё было тогда, обречена на неудачу. Как только человек такого масштаба умирает, он уходит в молву, мифы, фольклор, уволакивается в музей – а это слово означает «мёртвость», и им уже распоряжается история... Впервые я её увидел в 1959 году. Мне было 23 года. Однажды я услышал от своих знакомых, они были старше меня, что на днях им надо отнести Ахматовой книжку. Меня это не касалось, но я сказал: «Давайте я отнесу». – «Да, пожалуйста». Она жила тогда на улице Красной Конницы, сейчас это Кавалергардская, недалеко от Таврического сада.

До этого мои знания об Ахматовой – это было знание каких-то её стихов, далеко не всех, разумеется. Плюс то, что говорили о ней в школе. Ахматова была проклята с точки зрения официальной поэзии СССР. В моём учебнике по литературе была страничка, напечатанная мелким шрифтом, посвящённая таким… плохим поэтам типа Блока. В небольшом абзаце там фигурировала Ахматова. Учитель по литературе – он к литературе имел дальнее отношение, но я его уважал, прямой был мужик – объяснил так: «С Ахматовой дело просто: она была очень некрасивая, а влюбилась в очень красивого мужчину – Блока. Поэтому из-за несчастной любви стала писать упаднические стихи». В результате этого урока и возник мой интерес к её имени. Во-первых, я видел её портреты – и утверждение учителя о том, что она некрасива, не соответствовало моему представлению о женской красоте. Во-вторых, какие упаднические стихи? Почему если стихи трагические или исполненные печали, то – упаднические?!

К тому же дома её имя было известно, мои родители, люди интеллигентные и понимающие в искусстве, конечно же, знали, кто такая Ахматова.

Я хотел её увидеть и сказать ей какие-то слова – благодарности, глубочайшего уважения, но главное для меня, молодого поэта 23 лет, было не это. Мне нужно было прочитать ей свои опусы. Тогда, я помню, всё время хотелось читать свои стихи и говорить о поэзии. Мы и говорили – со сверстниками, в своём кругу, но Ахматова… Существуют, как бы это выразить, Держатели Тайн. Держатели Знания. Держатели Искусства Поэзии. Она была одной из них, и в то время я уже это понимал.

И вот я пришёл. (Из «Рассказов об Анне Ахматовой»: «Она спросила, пишу ли я стихи, и предложила прочесть. В одном стихотворении была строчка: «Как чёрной рыбой пляшет мой ботинок». Когда я кончил читать, она сказала: «Мы говорили – ботинка» (то есть женского рода)… Женщина, впустившая меня в квартиру, внесла блюдечко, на котором лежала одинокая варёная морковка, неаккуратно очищенная и уже немного подсохлая. Может быть, такова была диета, может быть, просто желание Ахматовой или следствие запущенного хозяйства, но для меня в этой морковке выразилось в ту минуту её бесконечное равнодушие – к еде, к быту, чуть ли не аскетичность и одновременно её неухоженность, и даже её бедность…») У Пушкина есть строки: «Смиренная, одетая убого, но видом величавая жена». Это про неё: одетая убого – у неё были какие-то старые платья, шубейка потёртая. Но при этом Ахматова производила впечатление именно такое – крупная фигура, всячески; духовно – в первую очередь.

Хотя тот период жизни для неё был сравнительно благополучным: у неё была работа – переводы – и пенсия, хоть на копейку, но больше, чем у многих. К тому же у неё вышла небольшая книжечка под названием «Стихотворения», мы между собой называли её «Манифест коммунистической партии» – выглядела как часто издававшийся в СССР труд основоположников. Переплёт под кожу и золотые буквы имени автора… Там были её стихотворения такой отжатости – всего два или три десятка, наиболее известных и наименее неприемлемых советской властью, и там же переводы корейских поэтов. Это была первая изданная книга через двенадцать лет после известного постановления «О журналах «Звезда» и «Ленинград».

В 1959 году Ахматова по-прежнему считалась неблагонадёжной. Слежка осталась, правда, не такая, как в 1946-м. Она рассказывала: всякий раз, когда она выходила из дома на Фонтанке, со ступенек, ведущих к воде, поднимался человек и открыто шёл за ней. Прослушивался телефон. Она, кстати, подозревала, что в кругу её знакомых присутствует осведомитель, и после её смерти это выяснилось – одна из приближённых к ней дам была завербована КГБ… Так что встречи с Ахматовой не походили на версальское времяпрепровождение в упоительных беседах.

Итак, я увидел перед собою человека, не принадлежащего этой действительности, хотя вполне в этой действительности ориентирующегося. Она интересовалась жизнью, находилась в курсе того, что происходит в стране, более того, у неё были знакомые, причастные, скажем так, к каким-то политическим тайнам. Она этим интересовалась, не очень сильно, но вопросы задавала достаточно убийственные – в отличие от меня, например, я тогда политикой не интересовался совсем. Власть её поносила (у Мандельштама есть замечательное слово, когда он вернулся из первой ссылки, он сказал: «Какие-то все поруганные»), что дало ей повод написать:

За меня не будете в ответе,

Можете пока спокойно спать.

Сила – право, только ваши дети

За меня вас будут проклинать.

Но с другой стороны, она была человеком, вообще не принадлежащим этому миру. Она общалась с молодыми поэтами. В Ленинграде возле неё были мы – Бобышев, Бродский, Найман, поменьше Рейн. В Москве с ней встречались Петровых, Корнилов, Муравьёв, Липкин, Самойлов. Почему именно с молодыми? Она очень точно выбирала, с кем она хочет быть, а с кем – нет. Однажды написала так: «Стихами всегда ведает молодёжь». Теперь, по прожитии своей собственной жизни, такой же длины, я полностью соглашусь с этим утверждением.

Что получала она от нас? Даже задумываться не буду, потому что не знаю. У неё было стихотворение, которое она посвятила мне:

Что нам разлука? – Лихая забава,

Беды скучают без нас, –

Спьяну ли валится в горницу слава,

Бьёт ли тринадцатый час.

Или забыты, забиты, за… кто там

Так научился стучать?

Вот и идти мне обратно к воротам

Новое горе встречать.

Бродский, прочитав эти строки, вдруг сказал с удивлением: «Это она всё-таки у нас взяла – забыты, забиты, за!..» Услышал отголоски, обрывки наших с ней разговоров…

А вот что мы у неё брали? Многое. Но это в последнюю очередь имеет отношение к поэзии. Мы не были под её поэтическим влиянием. Мы были под влиянием её огромной и внушительной личности. Её убеждений. Её мировоззрения. Главное, чему она нас учила (если можно так сказать), – достойно прожить жизнь. Вот, собственно, и всё. Она не говорила нам это, просто жила, а мы видели. Она знала, какую роль на земле играет и зачем призвана.


«Не превращать поэтов в диванные валики!»

Дмитрий Бобышев, поэт, переводчик, литературовед (штат Иллинойс, США)

Мы познакомились с Анной Ахматовой («мы» – это небольшой круг поэтов, в который вместе с Анатолием Найманом, Евгением Рейном и Иосифом Бродским я включаю и себя) в самом начале 1960-х, когда ей было уже за 70. Имя Ахматовой было овеяно недавней опалой, на неё падала тень партийного постановления, что отпугивало многих. Но наши мнения уже тогда расходились с официозом: знакомство с ней и дружба, которой она одаряла, воспринимались как большая жизненная удача. В этом была и доля бравады – «вы», мол, её грубо оскорбляли и лишали хлебных карточек, а мы ей преподносим цветы и стихотворные посвящения. Рекомендовал познакомиться с Ахматовой нам сам Борис Леонидович Пастернак, которого мы с Рейном посетили в Москве в августе 1956 года, будучи ещё студентами.

Мы встречались с Ахматовой довольно часто вместе и порознь – то в Ленинграде, где мы все жили, то в Москве во время наездов туда или летом в Комарово, где Литфонд предоставлял ей скромный летний домик, который она иронически называла «будкой».

Я думаю, для каждого из нас это была удача, но не случайность: видимо, что-то близкое для себя она в нас находила. Общими были, например, отторженность от печати, идеологическая критика, искажённые цензурой случайные публикации. Впору отчаяться, но признание Ахматовой поддерживало. Её стихотворные посвящения стали благословением на всю дальнейшую жизнь. Через Ахматову осуществлялась прерванная связь времён: она принадлежала одновременно и Серебряному веку, и современности.

Ахматова учила достоинству – и человеческому, и цеховому, поэтическому. Бродский считал, что её урок – это величие. Но среди своих она не казалась столь уж величественной – была проста и остроумна. Мне кажется, что эта царственная повадка, которую замечали при поверхностном общении многие (и порой оценивали критически), была её защитной оболочкой от очернительства, от глумления, которому её подвергали столь часто…

Догадываюсь, что и мы были нужны Ахматовой: она проверяла на нас свою работу над большим стилем, над крупными формами. Однажды Анна Андреевна мне, единственному слушателю, прочитала всю «Поэму без героя». Ей было важно узнать, как воспринимается на свежий слух последняя, самая полная версия поэмы. Впечатление было сильнейшее, как от настенной фрески «Страшного суда», – по-моему, именно эти слова я пробормотал ей, когда она закончила чтение.

Почти каждая встреча в последние годы её жизни мне вспоминается как содержательная беседа «о самом главном» – о литературе, о поэзии, о времени. Её литературные суждения бывали необычайно вескими и острыми. И обязательно звучали стихи. К тому времени Ахматова разработала свой особый поздний стиль, отличный от прежнего, – я бы назвал его «прекрасной сложностью», в отличие от «прекрасной ясности» акмеизма. В этом стиле была написана грандиозная «Поэма без героя» и создавался буквально у нас на глазах короткий цикл «Полночных стихов». Эти стихи прочитывались как любовный и драматический диалог, происходивший сразу в нескольких временных слоях с неким прототипом, который тоже как бы расслаивался. Получался неожиданный эффект: некоторые строчки казались адресованными прямо слушателю, а другие уводили к иным адресатам.

Многие образы этого цикла говорили о перенесённом опыте страдания:

…И глаз, что скрывает на дне

Тот ржавый колючий веночек

В тревожной своей тишине.

Под этим «веночком», конечно, подразумевался терновый венец – евангельский символ земных страстей, но почему и как она поместила его в своё око? Размышляя над этим дома, я, к своему удивлению, осознал, что не могу припомнить, какого цвета глаза, в которые глядел, слушая это стихотворение.

И вот в одну из следующих встреч с Ахматовой я постарался пристально вглядеться в её глаза, чтобы запомнить их навсегда. Я запомнил! Её глаза были серыми с зеленоватым оттенком, с тёмной окантовкой по краю радужной оболочки, а вокруг зрачка – карие вкрапления, то соединённые, то чуть разрозненные, но именно складывающиеся в тот самый «ржавый колючий веночек»!

А как улыбалась Ахматова? Она складывала губы так, что они превращались в полумесяц, наподобие того, как это делают музыканты, поднося ко рту свой инструмент.

Об этом я вспомнил, когда писал мадригал Ахматовой (а мадригал, как известно, куртуазное восхваление Прекрасной Дамы). Тем не менее в этой стилизованной форме чувство восхищения было глубоким и искренним. Я ожидал, что «Прекрасная Старая Дама» (так назвал её позднее Найман) примет такое воспевание с улыбкой:

О, как Вы губы стронете в ответ,

Прилаживаясь, будто для свирели.

Такой от них исходит мирный свет,

Что делаются мальчики смиренны...

С этими стихами я преподнёс ей пять роз. Анатолий Найман приводит в мемуарах слова Ахматовой о пятой из них, которая «творила чудеса, чуть не летая по комнате». Главным чудом оказался её ответ «Пятая роза», ставший для меня лучшей литературной наградой. Ключевое слово в её стихах – любовь:

А те другие – все четыре

Увяли в час, поникли в ночь,

Ты ж просияла в этом мире,

Чтоб мне таинственно помочь.

…И губы мы в тебе омочим,

А ты мой дом благослови,

Ты как любовь была... Но, впрочем,

Тут дело вовсе не в любви.

«Тут дело вовсе не в любви» – за эту строчку я отдельно поблагодарил Ахматову письмом, потому что она, отклоняя одно, предлагала нечто другое, не менее значительное, а именно единение с ней в слове, в словесности.

Немало времени прошло с тех пор, а некоторые жизни целиком уложились в эти сроки. Ахматову по-прежнему читают, она по-прежнему ведёт свой душевный и сердечный диалог с отдельной личностью и – одновременно – с огромной национальной и интернациональной аудиторией.

Моё отношение к Анне Андреевне не изменилось с годами, я по-прежнему испытываю преклонение и любовь к ней, к её поэзии. Заниматься играми в переоценки незачем – кто «первей», кто «гениальней»: Мандельштам, Цветаева, Пастернак? Я вспоминаю один ахматовский совет. Она убеждала не превращать первоклассных поэтов в диванные валики, чтобы избивать ими друг друга. Это так точно!

В «диванный валик» покушались превратить и её саму – даже спустя десятилетия после доклада Жданова появляются вульгарные пародии, попытки «деконструировать» Ахматову...

Между тем сбросить её со счетов невозможно. Даже сквозь перевод она говорит с читателем «от сердца к сердцу». Написанные сто лет назад строчки дышат сиюминутной свежестью, а «прекрасная сложность» её поэм оказывается непосильной для подражателей и подражательниц.


«Рифма в переводе – орудие пытки…»

Игнатий Ивановский, переводчик, поэт

Когда умер мой учитель Михаил Леонидович Лозинский, его сын попросил меня разобрать и описать его архив. Архив был очень большой. Только подумайте: за свою жизнь он перевёл 80 тысяч строк! На каждую строку добавьте по две строки черновиков… Моя задача была описать, определить, что издавать в первую очередь, что потом. И я принялся за работу. 

Чем больше я работал в архиве, тем больше накапливалось вопросов, на которые могла ответить только Анна Андреевна Ахматова. Как известно, Лозинский был ближайшим другом Гумилёва и Ахматовой, он издавал журнал «Гиперборей», в котором печатались поэты-акмеисты, основал издательство с этим же названием. В общем, в своё время это была нерасторжимая троица – Ахматова, Гумилёв, Лозинский. Поэты, люди слова. Европейцы, жившие среди азиатов. Приведу только один пример – об отношении к деньгам. Когда началась Первая мировая война, Николай Гумилёв со своим полком стоял в Петергофе. Это было начало зимы, лежал снег. Оставался месяц до отправки на фронт. И Гумилёв послал гусара в Петроград к Лозинскому с запиской, в которой просил купить ему лыжи – обязательно из ясеня, палки и лыжную мазь. Лозинский просьбу исполнил и приложил счёт.  В конце этого счёта стояло: «Гусару – целковый». Гумилёв всё это должен был оплатить. А между тем это были два друга, которые жизнью могли пожертвовать один для другого. Но в денежных расчётах они были невероятно щепетильны. Они отделяли деньги от дружбы…

С Ахматовой я, конечно, знаком не был. Для меня она была классиком, а классики, как тогда мне казалось, все уже умерли. Я и к Лозинскому попал почти случайно, не подозревал, что классик перевода жив…

Адрес её узнать было не так трудно. И я явился к Анне Андреевне без зова, без предварительного телефонного согласования, просто так – позвонил в дверь, и всё. Она открыла дверь – а я не знал, Ахматова это или нет. Я помнил её молодые портреты, передо мной же стояла располневшая седая женщина. Я сказал, что мне нужна Анна Андреевна. Она выговорила: «Я Ахматова. Что вам угодно?» И я почему-то стал говорить, что я принёс стихи, мне хотелось бы, чтобы она их прочитала, если у неё найдётся время. На что она ответила: «Голубчик, у меня сколько угодно свободного времени, но вы поймите моё положение. Я не могу вас принять».

Я только потом понял – напротив её дома на улице Красной Конницы стоял сотрудник органов. Как это называлось – наружное наблюдение. Дверь передо мной должна была захлопнуться и уже начала движение, но в эту секунду я вдруг произнёс: «Я ученик Михаила Леонидовича Лозинского, у меня только переводы». «Ну, это другое дело. Заходите», – молвила она. И я вошёл. Так началось это счастливое время, 11 лет, которые я знал Анну Андреевну. Я уезжал, возвращался, но приходил ли я к ней на третий день после предыдущего визита или на третий год – это не играло никакой роли.

В ту первую встречу она спросила: «Что у вас напечатано?» Я ответил: «Ничего». В 1955 году мне было 23 года. Мы беседовали, я читал ей свои переводы. Потом (это мне рассказали через много лет), сразу после того, как за мной закрылась дверь, она поехала к Александру Александровичу Смирнову, который в то время ведал полным собранием сочинений Шекспира, доставать мне работу. Показала Смирнову мои переводы, а тот был не в духе. Он наткнулся на неточную рифму и недовольно произнёс: «Ну вот – как же так? Шекспир всё-таки!» Ахматова возмутилась, они поссорились. И Анна Андреевна уехала ни с чем. В тот раз она работу мне не достала. Но впоследствии она помогала мне очень много. И Анна Андреевна Ахматова, и Михаил Леонидович Лозинский если видели хоть какую-то искру таланта в человеке, они не просто помогали – они бросались на помощь. Делали максимум того, что могли…

Её оценка моей работы вела меня всю жизнь. Она любила повторять строчки из моего перевода Китса «я даром отдам всех лондонских дам» – эта дерзость ей нравилась. Один раз сказала мне: «Вы чудо перевода». В другой раз: «Неужели вам не хочется всё время переводить – с таким искусством?!» Сама она работала постоянно. Гумилёв какой-то их общей знакомой говорил: «Зовите Аню в гости, потому что, если она останется одна, она целый вечер будет писать стихи!»

А однажды я сам выступил под псевдонимом «Анна Ахматова». Это было с переводами болгарского поэта Елисаветы Багряны. Она была эпигоном Ахматовой. Только чёрт может придумать такую комбинацию – чтобы поэт переводил своего эпигона! Ахматова никогда не переводила для перевода – только ради денег, и говорила об этом открыто. Однажды она заметила: «Рифма в стихах помогает, ведёт. В переводе – это орудие пытки». Однажды в Комарово сказала: «Вон там на столике под сосной папка с завязками. Там мои переводы из Елисаветы Багряна, там же и подстрочники. Пожалуйста, прочтите, поправьте, если нужно, и отнесите на почту». Между «поправьте» и «отнесите» никаких действий не предполагалось, что я расценил как то, что она была во мне уверена. Я всё сделал – не так много, но поправки были. Она как-то заметила, что перевод – вредное для поэта занятие и что поэту не нужно переводить. Пастернак говорил, что три месяца в году он переводит «галерно», чтобы оставшиеся девять месяцев можно было существовать и спокойно работать…

Я был в числе избранных, кому она читала «Реквием». Мы находились в комнате, она стояла у окна, смотрела на улицу – там был топтун этот, соглядатай. Она смотрела, молчала, потом сказала мне: «Станьте ближе». Я сделал несколько шагов ей навстречу. Она: «Ещё ближе, ещё». Я оказался совсем рядом. И тут она принялась почти шёпотом читать эти стихи, от начала и до конца.

В отношении к людям у неё не было двойственности – она либо доверяла абсолютно, либо не доверяла вообще. То, что она читала, это было… Как бы вам объяснить? Сталинская эпоха вроде бы осталась в прошлом, но никто не знал, что будет завтра, во всяком случае, лагеря ещё были переполнены. А у неё:

 

А если когда-нибудь в этой стране

Воздвигнуть задумают памятник мне,

Согласье на это даю торжество,

Но только с условьем – не ставить его

Ни около моря, где я родилась:

Последняя с морем разорвана связь,

Ни в царском саду у заветного пня,

Где тень безутешная ищет меня,

А здесь, где стояла я триста часов

И где для меня не открыли засов.

Затем, что и в смерти блаженной боюсь

Забыть громыхание чёрных марусь,

Забыть, как постылая хлопала дверь

И выла старуха, как раненый зверь…

 

Я был 23-летний малый, здоровенный, спортсмен – занимался фехтованием, и мне абсолютно были несвойственны слёзы, поверьте. Но тогда я ощутил не то чтобы с изумлением – все чувства сами по себе отключились, – что у меня из глаз текли слёзы. Она внимательно на меня смотрела. Потом мы перешли в другую комнату, сели за стол. Она ждала, что я что-то скажу ей. А я не мог вспомнить никаких слов. Мы молчали довольно долго, я бы и продолжал молчать, но она спросила: «Что вы можете сказать об этих стихах?» Мой язык, без малейшего моего участия, промолол: «Это очень… интересно». Эта нелепость усилила, видимо, впечатление. Ахматова прекрасно поняла моё состояние и царственно наклонила голову в знак благодарности.

 

Подготовили Эльвира Дажунц и Елена Добрякова. Фото AFP
Курс ЦБ
Курс Доллара США
92.01
0.118 (-0.13%)
Курс Евро
98.72
0.011 (0.01%)
Погода
Сегодня,
27 апреля
суббота
+11
Облачно
28 апреля
воскресенье
+13
Слабый дождь
29 апреля
понедельник
+17
Облачно